Когда забитой вспарывали живот, случилось то, чему было назначено случиться. Весь ею заглотанный впопыхах корм пополз из кишок на землю, ничто не успело перевариться, и перед народом неопровержимо открылось, что в брюхе коровы полно зерна. Изумление оказалось сильнее аппетита, или во всяком случае даже голод не лишил этих военных элементарной способности мыслить. Чтобы в оцепленном городе даже коровы так жировали… Это противоречило всем законам божьим и человечьим. Один из них был сержант, и он сумел успокоить прожорливых соратников, укротить собственную алчбу и отдал приказ: непонятную убоину следует показать командованию. Как молния, новость об открытии долетела до императора, при котором находился Баудолино. С виду воплощение равнодушия, в душе напряженный как струна, он трепетал в ожидании развязки.
Розинину тушу, холщовый потник, на котором перекатывалось подобранное зерно из брюха, и Гальяудо в оковах доставили пред светлы очи Фридриха Барбароссы. Мертвая, рассеченная пополам корова уже не выглядела ни худой, ни толстой, видно было только, какая куча добра у нее содержалась в брюхе и была из него добыта. Фридрих оценил по достоинству эту картину, поэтому он резко спросил у мужика: — Кто таков? Откуда? Чья корова? — Гальяудо же, не поняв ни единого слова, понес на самом простолюдном наречии Палеи как полагается: не знаю, не был, ни припомню, я мимо проходил, корову впервые вижу, да и впервые слышу от тебя, что это корова. Конечно, и Фридриху непостижимы были эти речи, и он позвал Баудолино: — Ты знаешь язык этих тварей? Что он мелет?
Гальяудо перед Баудолино, Баудолино перед Гальяудо. Ответ в переводе: — Он говорит, что эта корова ему незнакома, богатый человек из города велел ее выпасти, иного не знает.
— Понятно. К чертям «велел выпасти». Почему у ней брюхо набито?
— Он говорит, у коров, после того как они поели, но еда еще не сварилась, брюхо набито едой, которую они поели.
— Скажи, пусть кончает дурить. Его вздернут на первой осине. В этом их сельбище, в этом их бандитском… вроде бы городе… что, всем коровам засыпают в кормушку по пуду зерна?
Гальяудо: — Per mancansa d’fen e per mancansa d’paja, a mantunuma er bestii con dra granaja… E d’iarbion…
Баудолино: — Он говорит, обычно нет, только сейчас, когда недостает сена из-за этой осады. И еще кроме зерна они часто используют сухой горох.
— Ради всех дьяволов! Я сейчас отдам его на растерзание соколам, на растерзание псам! Пусть скажет, как может быть в городе недостача сена, при том что полно гороха и зерна?
— Он говорит, что в город согнан рогатый скот со всей округи и горожанам, знать, судьба жевать бифштексы отныне и до конца света… но на пропитание коров и быков ушло все сено. Когда имеется вдоволь мяса, никто не ест ни хлеб, ни уж тем более сухой горох. Так что зерновые закрома остались нетронутыми. Часть зерна оттуда теперь стали давать коровам. Он говорит, у них дела не то что тут у нас, что мы-то можем роскошествовать как угодно. А у них выбор очень ограничен: ведь они осажденные. Он говорит, что из-за этого неудобства ему и дали выпасти корову, чтоб пощипала хоть немного зеленого. Если коров кормить одним зерном, кончится тем, что у них могут завестись глисты.
— Баудолино, ты-то веришь россказням этого негодяя?
— Я перевожу, что слышу. Насколько помнится мне с детства, коровы зерно едят не слишком охотно. Но эта бурена! Она была зерном набита! Как можно опровергать явную очевидность?
Фридрих разгладил бороду, сузил глаза и внимательно посмотрел на Гальяудо. — Баудолино, — сказал он, — где-то я этого человека уже видел. Правда, давно. А ты его знаешь?
— О, отец! Мне-то здешних как не знать! Но сейчас вопрос не в том, что это за человек, а правда ли, что у осажденных столько коров и столько зерна. Потому что если тебя интересует мое искреннее мнение, не исключено, что они тебя обманывают — накормили последнюю корову последним зерном.
— Удачная мысль, Баудолино! Мне она не приходила в голову!
— Ваше святое величество, — вмешался монферратский маркиз. — Не будем приписывать мужланам ум, которым они не обладают. Думается, перед нами явное доказательство, что у горожан больше припасов, нежели мы тут считаем.
— О да, о да, — забубнили в голос остальные вельможи. Баудолино оценил ситуацию: редко когда столько людей хитрило одновременно, превосходно зная, что и другие хитрят не меньше. Знать, осада представлялась невыносимой просто-таки всем нападавшим.
— Думается, что и мне должно именно так думаться, — дипломатично подвел итог Фридрих. — Нам уже дышат в спину. Ну, захватим мы это Роборето. Тут на нас кинется свежая армия. Тоже и невозможно захватить город и сразу засесть в его стенах. Они так дурно сработаны! Это ниже нашего достоинства. Исходя из вышеприведенных доводов, господа, мы повелеваем: оставить это жалкое поселение его неотесанным обитателям и приготовиться к настоящей войне. Отдать соответствующие команды. — А потом, покидая палатку, Баудолино: — Гони старца в шею. Он, конечно, брехун, но если бы я вешал всех брехунов, тебя уж давно бы не было в живых.
— Чеши домой, папаша, тебе крупно повезло, — прошипел Баудолино сквозь зубы, сбивая колодки с Гальяудо. — И передай Тротти, что я его буду ждать сегодня вечером в условленном месте.
Фридрих свернул операцию молниеносно. Надо было только смотать в скатки ветхое тряпье, в которое давно превратились палатки осадчиков. Император велел строиться в колонну и поджечь все, что валяется. Приблизительно к полуночи авангард имперского войска маршировал уже по полям Маренго. Вдалеке, у подножия тортонских холмов, помаргивали огоньки на биваках. Это поджидала своего часа военная сила Лиги.
Отпросившись у императора, Баудолино ускакал в направлении Сале. На перекрестке уже были Тротти и двое кремонских консулов. Вместе проехали милю и оказались в расположении аванпостов Лиги. Там Тротти представил Баудолино двоим начальникам объединенной армии коммун: Эццелино из Романо и Ансельмо из Довара. Последовали скорые переговоры, скрепленные рукопожатием. Обняв напоследок Тротти (да, будет что вспомнить, тебе спасибо, да что ты, спасибо тебе), Баудолино пришпорил коня и бросился догонять Фридриха. Тот ждал его на просеке. — Договорились, отец. Они не атакуют. У них нет ни желания, ни запала. Они нас пропустят и отдадут тебе императорские почести.
— До следующей стычки… — бормотнул Фридрих. — Но я тут с усталой армией. Чем раньше расселимся на квартиры в Павии, тем лучше будет для всех. Поехали.
Шла пасхальная ночь. Издалека, оборотившись, Фридрих мог бы еще разглядеть высокие огни у стен Александрии. Обернувшись, поглядел и Баудолино. Он знал, что это догорает военная техника и шалаши солдат. Но предпочел вообразить, будто александрийцы поют и танцуют между освещенных зубцов стен, ликуют о победе и празднуют начало мирных времен.
В миле пути им повстречались передовые разъезды Лиги. Строй рыцарей расступился, образовав два нарядных крыла, и в середине возник проход для людей императора. Только не ясно было, отодвинулись ли они, чтобы оказать почести, или от недоверия: подальше от имперцев. Какие-то солдаты Лиги подняли вверх оружие. Можно было истолковать это в смысле: отдают почести. А может быть, жест бессилия, или даже угрозы? Император, насупившись, предпочел не осматриваться по сторонам.
— Не знаю, — сказал он, — я тут бегу от них, а они меня величают. Баудолино, я делаю как надо?
— Ты делаешь как надо, отец. Капитулируешь не больше, чем они. Они не атакуют тебя в открытом поле из уважения к статусу. И ты должен быть благодарен им за уважение.
— Уважение с них причитается, — упрямствовал Барбаросса.
— Ну, если причитается, будь доволен, что ты его получил. Чего тут нос воротить?
— Не с чего, не с чего. Ты, как обычно, прав.
Примерно к рассвету они увидели далекую равнину и на первых холмах — бессчетные рати противника. Строй воинов сливался с туманом, и снова возникало сомнение: отошли из осторожности от императорской армии? Почтительно приветствуют? Или готовы сомкнуться и смять продвигающиеся отряды? Мелкие пикеты коммунарного войска отъезжали от мест, гарцевали возле проходящей имперской колонны, взъезжали на холмы и глазели с высоток, как армия проходит, и даже бывало, что как будто от армии удирали. Молчание стояло такое, что слышались только конские копыта и топанье латников. С каких-то вершин холмов еще подымались, в бледном освещении утра, тонкие дымы, похожие на сигналы, что передавали весть часовым на замковых башнях, выглядывавших из зелени на дальних горах.