В любом случае время было упущено. Рассылать письмо Пресвитера к Фридриху было теперь слишком поздно. Баудолино ходил как обокраденный. Он начал сочинять государство Иоанна сразу после кончины Оттона. Два десятилетия назад… Два десятилетия протрачены напрасно…
Потом он воспрядал духом. Нет. Пусть даже и пропало, будто не бывало, письмо Пресвитера. Завеялось в вихре порожденных им писем. Кто угодно теперь может дополнять любовную переписку с Иоанном. Мы живем в мире дипломированных обманщиков. Но это не означает, что следует отказываться от поисков его царства. В конце концов карта Космы где-то же спрятана! Достаточно отыскать Зосиму, вытребовать у него карту, а уж после этого — отправляться в полную неизвестность.
Но где отыскивать Зосиму? И даже вызнав, где отыскивать Зосиму… вызнав, где Зосима угрелся, питаемый пребендами, в императорском дворце под покровительством василевса… как добыть Зосиму из-под защиты всего вооруженного византийского конвоя? Баудолино начал выспрашивать у путешественников, купцов, посланников: хоть бы словечко о мерзостном схимнике. И в то же время не переставая пел в уши императору Фридриху. — Отец мой, — непрерывно повторял он, — сейчас это осмысленнее, чем прежде. Ты прежде подозревал, что царство — порождение моих фантазий. Теперь ты знаешь, что в него веруют и византийский василевс и римский папа. В Париже меня учили, что если наш рассудок может вместить нечто, превыше чего нет ничего на свете, то следовательно, это нечто реально. Я выслежу того, кто наведет нас на верную дорогу. Дай разрешение истратить немного денег.
Он получил достаточно золота, чтоб подкупить всех greculi, шнырявших по Венеции. Его вывели на верных людей в Константинополе. Теперь он ждал результатов. Получив их, он готовился подтолкнуть Фридриха к принятию решения.
— Последовали годы ожидания, сударь Никита. Тем временем ваш Мануил преставился. Хотя я и не посещал еще ни разу вашу державу, но я довольно был наслышан о ней, чтобы знать, что по смерти каждого василевса его слуг убирают. Я молил Пресвятую Деву и всех известных христианских святых, чтобы Зосима сохранился. Пусть и с выколотыми глазами, неважно. От него требовалось выдать карту. А разобрался бы в ней я сам. Время уходило. Годы текли, как вытекает кровь.
Никита сказал: не нужно снова переживать неприятности прошлых лет. Он попросил своего повара-домочадца на этот раз показать наивысшее искусство. Пусть расстарается, чтоб последняя трапеза под константинопольским солнцем привела на память все услады здешнего моря и здешней суши. На столе появились лангусты и раки, отварные креветки, жареное мясо крабов, чечевица с устрицами и мидиями, нежные моллюски на одном блюде с пюре из бобов и медовым рисом, с розетками лососевой икры. К этим яствам было подано вино с Крита. И, как оказалось, это только первая перемена. На второе было жаркое удивительного аромата. В низком плоском судке запекались: четыре капустные кочерыжки, твердые как лед, белые как снег, с ними карп и штук двадцать небольшого размера макрелей, все это сдабривалось солеными сельдями, яйцами, валашским сыром. На соус ушло не менее фунта оливкового масла, горсть перца, двенадцать головок чеснока. Однако к этой, ко второй перемене полагалось уже совсем другое вино — вино с Ганоса.
18
Баудолино и Коландрина
Со двора генуэзского дома летели жалобы дочерей Никиты, не желавших пачкать лицо, по привычке к притираниям и прикрасам. — Цыц вы там, — утихомиривал их Грилло. — Тут не до красоты, да и не ей одной сильны бабы. — И пояснял, что даже так нет уверенности, что немногой паршой да оспой, которые наляпаны на их лица, они отпугнут распаленных пилигримов. Те не пропускают ни одной, ни молодой, ни старой, ни хворой, ни здоровой… гречанок, сарацинок, иудеек. В этом деле религия мало что меняет. Чтоб отшугнуть надежно, говорил он, лицо должно быть в такой уж сыпи! что твоя терка! Жена Никиты хлопотала, помогала уродовать красавиц, прилепляя им то язвы на щеки, то куриную кожу на нос, чтоб казалось, что тот загноился.
Баудолино с тихой грустью наблюдал за этим дружным семейством и вдруг сказал: — Так вот болтавшись и не зная, чем бы заняться, я тоже завел жену.
Он рассказал историю своей женатой жизни. Невесело, будто воспоминание причиняло страданье.
— В те времена я постоянно ездил между двором и Александрией. Фридриху существование Александрии все никак не давало покоя. Я старался наладить отношения между своими земляками и императором. Со временем положение улучшалось. Александр Третий умер; город утратил покровителя. Император постепенно замирялся с итальянскими городами, и Александрия теряла роль оплота Лиги. Генуя тоже теперь поддерживала империю.
Александрии был прямой расчет дружить с генуэзцами и никакого расчету — состоять единственным врагом императора. Нужно было найти приемлемое для всех решение. Так вот, проводя неисчислимые дни с земляками, а затем уезжая ко двору, чтобы прощупывать настроение императора, я и заметил Коландрину. Дочь Гуаско, Коландрина росла у меня на глазах, росла-росла и выросла в девушку. Кроткого нрава и чуть-чуть неловкую в движениях. Но это в ней было мило. После осады мы с родителем Гальяудо стали чуть ли не спасителями города, ну а я в глазах Коландрины — просто святым Георгием. Когда мы судачили о делах с Гуаско, она присаживалась сбоку, глаза ее блестели и она впивала каждое слово. Я ей годился в отцы: ей шестнадцать, а мне было тридцать восемь лет. Не знаю, был ли я влюблен. Но мне с ней было приятно. Даже нередко я начинал плести какую-то невероятицу, чтоб она слушала взахлеб. Гуаско тоже сам кое-что приметил. Он, конечно, был miles, а я всего лишь министериал — неровня. Да вдобавок крестьянский сын. Но как я уже тебе докладывал, в городе меня любили, я носил меч, живал при дворе… В общем, союз получался приемлемый, и сам Гуаско первым сказал мне: почему ты не возьмешь мою Коландрину, девка стала как угорелая, все роняет, а когда тебя нет, не утянешь от окошка, знай высматривает тебя на дороге. Состоялась превосходная свадьба в соборе Святого Петра, в том самом, который мы дарили покойному папе и о котором новый папа и понятия не имел. Необычная свадьба, однако. Потому что после первой же ночи я был должен ехать к императору. И таков был весь наш первый год. Видел я жену по большим праздникам. Сердце трогало, как она была счастлива, когда я приезжал к ней.
— Ты любил ее?
— Думаю, любил. Но раньше я не бывал женат, и попросту не знал, что с женами делают, кроме разве того обычного, чем мужья и жены занимаются ночью. Днем же я не знал, ласкать ли ее как ребенка, развлекать ли ее как даму, или ругать за всякие нескладности, потому что она еще, по сути, нуждалась в отце. Или прощать за все? Или нельзя было прощать, чтоб не разбаловать?
Все до тех пор, покуда в конце первого года она не сказала мне, что ожидает дитя. Тут она стала для меня вроде святой Марии. Я просил у нее прощенья за каждый вынужденный отъезд. Я водил ее по воскресеньям в церковь, чтоб люди видели, как добрая жена Баудолино готовится сделать его отцом. А в те немногие вечера, что мы бывали вместе, мы воображали, как будем возиться с Баудолинетто Коландринино, который сидит в животе. Она почему-то была убеждена, что Фридрих подарит ему герцогство, да и меня почти убедила. Я рассказывал ей о царстве Пресвитера, а она говорила, что одного меня туда не отпустит ни за какие сокровища в мире. Потому что поди знай какие там роскошные дамы! Да и самой ей была охота повидать это лучшее на свете место. И такое преогромное, что даже больше Александрии вместе с деревней Солеро.
Я говорил ей о Братине, а она раскрывала глаза: ты подумай, Баудолино, вот поедешь, привезешь оттуда чашу, из которой пил Господь Спаситель! Сразу прославишься на весь наш крещеный мир! Выставишь для поклонения эту Братину в Монтекастелло, и народ пойдет сюда на богомолье даже из Куарньенто… Мы дурачились, как дети, и я думал про себя: бедный Абдул считает, что достойней всего любви некая дальняя принцесса. А мою-то дальней не назовешь, ближе некуда. Вот я целую ее за ушком, а она смеется и говорит, что ей щекотно. Только недолго продлилось все…