Приблизившись к путникам, пышный ход замер. Нубийцы расступились в две колонны, евнухи более скромного званья преклонили колени, тот, что с тарелкой, поклонился и предложил угощаться. Баудолино с товарищами, поколебавшись, спешились, приняли по куску лепешки и старательно зажевали, одновременно благодаря и кланяясь. На их благодарности отозвался главный евнух, он простерся лицом в пыль, затем встал и повел свою речь по-гречески.
— От рождения Господа Иисуса ожидаем мы вашего возвращения, если вы, разумеется, те, о ком мы радеем, и мне горько было узнать, что двенадцатый из вас, однако первый, как все вы, между христианами, отбился от пути из-за козней немилосердной натуры. Ныне, обязав охранников безустанно осматривать горизонт в ожидании чаемого гостя, желаю вам счастливого пребывания в Пндапетциме, — произнес он скопческим голосом. — От имени Диакона Иоанна вас приветствует Праксей, верховный распорядитель придворных евнухов, протонотариус провинции, единоличный представитель Диакона пред лицом Пресвитера, главный хранитель и логофет Таинственного Пути. — Он произнес все это так, как будто даже Волхвам следовало опешить перед лицом подобного великолепия.
— Ничего же себе, — крякнул Алерамо Скаккабароцци, с известным прозвищем. — Ну дает!
Баудолино часто обдумывал, как, приди час, он представится Пресвитеру. Но ему не приходило в голову просчитывать, как надо будет представляться главному евнуху Пресвитерова диакона. Осталось следовать намеченной линии. — Государь мой, — сказал он. — Я выражаю нашу живую радость по случаю входа в сей благородный, богатейший, видный город Пндапетцим, которого пышнее и изобильнее мы не встречали ни единого на всем нашем пути сюда. Мы прибыли издали и доставили Пресвитеру Иоанну дивную реликвию христианского человечества: чашу, из коей Иисус пил во время Тайной Вечери. К сожалению, нечистый дух, полный зависти, выпустил супротив нас враждебные силы естества, способствовав потере одного из собратьев, того самого, кто являлся носителем дара, купно и прочих подтверждений нашего почтения к Иоанну Пресвитеру…
— С ним пропали, например, — вмешался Поэт, — сотня слитков цельного золота, двести больших обезьян, корона в тысячу золотых ливров со смарагдами, десять низок несравненного жемчуга, восемьдесят ящиков слоновой кости, пять слонов, три прирученных леопарда, тридцать псов-людоедов и тридцать боевых буйволов, триста бивней, тысяча пантерьих шкур и три тысячи эбеновых палок!
— Мы слышали о таких богатствах и о веществах, нам самим незнакомых, коими полна земля, в пределах которой закатывается солнце, — отвечал Праксей, и глаза его блестели. — О хваление небесам, если прежде, чем оставлю здешнюю юдоль слез, я сподоблюсь узреть сие!
— Что, не мог ты заткнуть свой вонючий рот? — бормотал Бойди за спиной у Поэта, тыча тому в ребра кулаком. — А как явится Зосима и как увидят, что он еще хуже оборванец, чем мы?
— Цыц, — шипел ему Поэт, перекосившись. — Мы же говорим, что во всем виноват нечистый: коли так, нечистый унесет сокровища. Кроме Братины.
— Ох, сейчас пришлось бы кстати что-нибудь… сунуть бы им, пусть увидят, что мы не такие уж голоштанные… — не успокаивался Бойди.
— Может, голову Крестителя? — прошептал Баудолино. — Голов вообще-то всего только пять, — процедил Поэт, не разжимая губ. — Но это не имеет значения. Пока мы остаемся в здешнем царстве, остальные головы все равно пристроить невозможно.
Один Баудолино знал, что вместе с Абдуловой головой их по-прежнему шесть. Он нашарил одну в своем мешке и подал ее Праксею, с объяснением, что до поры до времени, пока эбены и леопарды еще не подошли, они желают преподнести Диакону единственный памятный знак, сохранившийся на нашей земле от мужа, коему некогда выпало крестить Спасителя.
Праксей в потрясении принял в руки предмет, для него бесценный хотя бы за счет блестящего футляра, выполненного из того желтого вещества, о коем он слышал восторженные рассказы. Торопясь почтить священные останки и с видом, будто любой дар Диакону поступает в его, Праксея, личное владение, тот разломил без усилия череп (следовательно, это была Абдулова голова, незапечатанная, отметил Баудолино), взял в ладони коричневый высохший шар, чудесное произведение Ардзруни, и возопил сдавленным голосом, что никогда за всю жизнь не созерцал более ошеломительной святыни.
Какими именами, спросил евнух, величать почтеннейших посетителей? Предание донесло до нас несметное число именований, никто не знает, какие истинные. С великой осторожностью Баудолино высказался на сей счет, что-де хотя бы до тех пор как не предстанут пред очами Пресвитера, они желают прозываться так, как их всегда звали на далеком Западе. И перечислил имена присутствующих. Имена Ардзруни и Бойди показались Праксею волшебными; Баудолино, Коландрино и Скаккабароцци, торжественными и пышными. А услышав, как зовут Порчелли и Куттику, он как будто побывал в экзотическом путешествии. Согласившись уважать скромность новоприбывших, он переменил тему речи: — А теперь прошу входить. Час уж поздний, Диакон вас примет завтра. Нынче вы мои гости. Заверяю вас, что ни одно пиршество не бывало богаче и обильней. Вы отведаете кушаний, которые заставят вас презирать все, что вам предлагалось в тех землях, где солнце закатывается.
— Какие ободранцы. У нас последняя баба доконала бы мужа, но оделась бы лучше них, — бубнил Поэт. — Мы дотащились досюда, мы натерпелись всего, что приходилось терпеть! Чтоб видеть россыпи смарагдов! Когда мы писали письмо Пресвитера, тебя тошнило от топазов! А тут, оказывается, носят речные камушки на грязных веревочках и думают, что переплюнули всех богачей!
— Ты помолчи, там видно будет, — шептал Баудолино.
Праксей во главе колонны повел их внутрь башни. Они оказались в безоконной зале, со светом от факельных треног, посередине на раскатанном ковре стояли миски и подносы из глины, а по бокам были подушки, где и расселись приглашенные, подвернув под себя ноги. Прислуживали отроки, несомненные евнухи, полунагие, умащенные благовониями. Они обнесли пришедших ароматическими мазями, в которые евнухи окунали пальцы, потом ими терли мочки ушей и ноздри. Окропляясь, евнухи вяло приласкивали юношей. Потом те подошли с духами к новоприбывшим, и те последовали обычаю этих мест, хотя Поэт прорычал, что если до него хоть кто-нибудь дотронется, он вышибет тому все зубы единым тыком.
На ужин было подано много хлеба, то есть давешних лепешек; горы вареных овощей с преобладанием капусты; капустная вонь, однако, в нос не шибала, поскольку все было посыпано специями; миски бурого горячего соуса, называвшегося «сорк», в который следовало обмакивать лепешки; Порчелли, пригубивший первым, так кашлял, как будто ему сунули в нос уголь, так что друзья, на него глядючи, заопасались и едва отведали приправу (тем не менее все равно их ждала ночью неутишная жажда); сухая, тощая речная рыба, называемая финсиретой (гляди-ка, дивовались наши путники), обвалянная в манной крупе и утопленная в кипящем масле, которое, верно, не меняли в течение многих трапез; суп из семени льна, так называемый «марак», по определению Поэта имевший вкус дерьма, и в супе плавали непроваренные и жесткие, будто сырая кожа, куски какого-то пернатого, о котором сказал Праксей, что это метацыпленарий (ну надо же, хмыкали путники, перепихиваясь локтями), горчица, называемая «ченфелек», с добавлением цукатов, но жгучести в ней было до отказа, а цукатов недостаточно. При каждой перемене блюд евнухи сладострастно кидались на новое и прожорливо жевали, причмокивая губами, чтоб передать все наслаждение, и перемигивались с гостями, как будто говоря: «Вот вкусно, правда? Воистину дары небес!»
Они любую пищу ели руками, не исключая супа: зачерпывали его горстью. Что же до прочего, они грубо мешали все со всем в ладони и заправляли полный кулак в рот. И все это одной правой; левую держали на плече у мальчика, который приставлен был служить. Руку они снимали только когда хотели пить; хватали этой левой кувшины, подымали высоко над головою и лили воду из кувшина в рот, разбрызгивая фонтаном.